Перейти к содержимому

Иногда его сознание оказывалось во власти пронизывающего ощущения — почти осязаемо-явного видения, — что он словно оказывался на какой-то другой, очень недружелюбной планете — Марсе или Юпитере, или, скорее, даже на вовсе безвестной, страшно далекой и безнадежно затерянной в ледяной бездне чужой планете: безжизненной, абсолютно холодной и пустынной, очень-очень маленькой, как какой-то бесцельно и вольно странствующий в непознаваемых глубинах космоса бесформенный сгусток вселенской материи, или может, просто метеорит. А может именно он и был этой «самопланетой» — осколком социально-психологического универсума…
И вот, он старательно вжимается в этот блуждающий астрономический мегалит, заброшенный в пугающую бесконечность, тщетно озирается в непроглядном мраке, в адском холоде и беззвучной пустоте, в неприкрытой совершенной нагости его сущности, обнаженный всей его судьбой, съежившись испуганной душой и слабым телом — от ужаса и от того, что его вынужденная космическая обитель слишком мала, чтобы можно было на ней хотя бы распрямиться. Его сковывает мертвящий озноб — стынь космического пространства и хладнодушие безмолвного одиночества; он цепенеет от беспомощности и незащищенности… И ему по-детски страшно!..
Но еще больший ужас вызывает чувство полнейшей оторванности и растерянности: почему так получилось, что он очутился на затерянной, непоправимо одинокой планете, словно вырванной из космического всеединства; как он обнаружился на отщепившемся от нормальной социальной материи огрызке вселенского целого и можно ли как-то реинтегрироваться в субстанцию единой онтологии? Он запутан и потерян во времени, заблудился-расслоился в периодах жизни и зрелости своей личности, он растерялся-раздробился в разных своих возрастах и мерах развитости собственной психики, одновременно пытающихся — на своих психологических языках — подсказать ему хоть какое-то решение. Но он не знает и не умеет, как ему поступить, он больше не знает никакой правды, ему неведомо и недоступно никакое вообще, и тем более — единственно нужное, действие. Его парализует волевое бессилие. Он полностью психологически сбит и дезориентирован, а его ментальность утратила твердые очертания; его здравая чувственность скована, а рациональная основа безнадежно источена и размыта эмоциональными волнами в космическую пыль… Возможна ли хоть какая-то реакция его рассредоточенной на множестве времен личности? Если он примет какое-то решение, будет ли оно правильным или неправильным? Будет ли его поступок добрым или злым? Что такое вообще теперь добро и зло? Его действие будет спасительно хорошим или же, напротив, губительно плохим??? У него вообще больше нет никакого знания о плохом и хорошем… Его сознание лишено всех ориентиров, оно смысло-ценностно внекоординатно и беспомощно. Его представления — за горизонтом осознавания жестоко предъявленной чувственной действительности. Опыт его жизни улетучивается во всепоглощающем вакууме и обесценивается до отрицательных величин.
С обреченной орбиты своей никчемно-крохотной планеты он с грустью смотрит на далекую респектабельную Землю, от которой трагически удаляется с предательской, невозвратно-бешенной скоростью, и понимает, что с каждым оборотом на кругах ее небесного пути становится все более чужим тому миру, в котором номинально «прописан», и в котором ему надлежало бы быть своевременной личностью, адекватным гражданином своего времени… Ставший чуждым не потому, что оказался в уединении на далекой и ничтожной планете с ее аномальной психофизической атмосферой и бегущей по непредсказуемой экзистенциальной орбите, а напротив, потому именно и очутившийся на ней, что уже когда-то и в силу каких-то изначальных обстоятельств был собственной природой отчужден задолго до этого. Иначе и не объявился бы он на этой «своей» планете — «планете себя», обреченной на оторванность и бесплодность…
…Экзистенциальный ветер его же собственного сознания все дальше сносит его от обжитых онтологических трасс, ему все сложнее представить, что можно вновь причалить к берегу привычного бытия и войти в социальный «оборот» своей личности в узаконенном порядке общей жизни. Ему ни за что не приземлиться, только жестко пасть и вдребезги разбиться в неизвестности об твердь безучастной чуждости… Он догадывается, что однажды уже ни за что не сможет вернуться в привычный мир, на земной — зеленый и теплый — берег родной планеты, в тепло солнечного света, в комфортное социальное лоно, в уютный круг дружеского общения; он никогда не увидит счастливых улыбок и не услышит радостного смеха ближних… И никогда уже не обретется в социальном миропорядке, в зрелой личностной идентичности, на твердых и правильных основаниях своего цельного, психологически неделимого Эго. Он предчувствует, что ему суждено однажды навсегда стать суверенным пленником льдяного космического тела — обрывка темной психической материи социальной вселенной. Он панически срывается в бездну страха — того, какой только испытывает потерявшийся ребенок!..
…Ментальное пространство-время неумолимо уплотняется, тяжелеет и мрачнеет неосознаваемым; циклы психических переживаний безнадежно сжимаются, коллапсируя в нуль-точку, лишенную собственного смысла и личностного выражения…

Медиапоток выплёскивает сводки «праздничных» (новогодних и рождественских) новостей: убийство, драка, ДТП со смертями, пьяная поножовщина, перестрелка… Снова соседский мордобой, пожары по пьяному угару, приуроченному к праздникам, несчастные случаи с гибелью детей…

Гигабайты «праздничного» ужаса, мегапиксели мрака и страха, печальный трафик исковерканных судеб, объёмный «мартиролог» трагедий и безжалостно истёртых жизней…

Господи, как дорого нам обходятся «радость» жизни, праздничное «веселье» и душевный разгул! Мои социологические волосы встают статистическим дыбом от новостного улова, в зловещих нечистотах которого — чудища самодурства и тина нелепости.

Гнев и бессильная злоба от разудалой праздничной птицы-тройки, заблудившей народ в дебри бесшабашности и безответственности…

Осматриваюсь вокруг и… как в зеркале вижу зловещий призрак того, кто неумеренно пил, беспричинно затевал драки, лихачил на дорогах и в жизни в миражах своей искривлённой психики, кто преступно давил невинных на ухабах своего разнузданного сознания…

Господи, избави! Спаси и сохрани!

Один из летних дней далёкого детства, без даты и времени, без хронологии и твёрдых воспоминаний, не документированный ни в каких летописях и дневниках, не осмысленный и не высказанный ни в каких формах. Он — только впечатление, цельное и бескомпромиссное, как древний валун на длинной пыльной дороге. Он — чистое ощущение, ничего не ведающее о рациональности, иссушающей и гасящей непосредственную вибрацию неискушённой души…
День невечерний, и даже не день, а самое его безгрешно-чистое начало — утро не полуденное, когда краски обещанного дня уже проявились вполне, но не выцвели, не выкипели, не поблекли и не утомили, а только ещё в потенциальном раскрытии, в обещании благодатного расцвета. И до знойного, всезнающе-опытного, умудрённо-утомлённого полудня, зенита переживаний ещё необозримо далеко — почти весь день, почти вся жизнь… И потому, — первородная свежесть во всём; и бодрящая, ещё незапечатлённая новизна ещё одного сюжета, приготовленного на этот день; и ненасыщенная, неутолённая ещё жадность и острота восприятия и удивительность предстоящих впечатлений… И всё многоцветье объективного окружающего мира, и всё преднетерпение-готовность субъективного Я-восприятия этого мира — все эти рвущиеся наружу энергии распахнутого для удивления бытия, как будто, стремятся слиться во взаимном раскрытии-ощущении-постижении…
Утро неполуденное… Ещё только самое утро. Свежо, но не холодно, тепло но не удушливо жарко. Тёплая прохлада. И потому сон сладок и почти непреодолим. Но повседневность всё энергичнее хлопочет в своём привычно озабоченном ритме и проявлениях. Но не тревожит тех, кто ею сам мало озабочен… Детский сон — это особая стихия, это становление Космоса — во всём непостижимом многообразии его спиральных галактик, светил «от сотворения мира», россыпи звезд и планет — в отдельно взятой душе.
Но всё же, сон понемногу истончается, исподволь к нему примешиваются нарастающие звуки и запахи расцветающего дня. И как-то постепенно, незаметно, не вдруг, не катастрофически-резко… просыпаешься, точнее, — проявляешься в событийной ткани начатого дня. «Прорезываешься» в реальности не от проникающего в мозг истеричного звука будильника, срывающего организм в ужас и стресс; не от приснившегося кошмара «на злобу дня»; не от мысли, что вот уже, наверное, придется опоздать; не от пронзительного воспоминания, что сегодня обязательно нужно сделать гиперважное и мегаответственное дело, куда-то дойти, кому-то непременно дозвониться… Просыпаешься не по необходимости, не принудительно, не аварийно-невольно…
А проступаешь в яви постепе-е-е-енно эго-пятном на извечно пёстром холсте этого мира от полноты и избытка сил, восстановленных сном, и уже требующих излиться делом. Плавно материализуешься сознанием, входя в ритм с той глубокой и чистой «музыкой сфер», какой с определенного дня весной начинает звенеть высокое небо; от нарастающей тональности эгоистически громких птичьих пересудов под раскрытым окном; от ласково-теплого, но яркого и настойчивого солнечного луча, гуляющего по затворенным векам; от домовито жужжащих по своим витальным делам мух, уже принявшихся за свою вечную работу; от зуда проснувшегося города; от запаха свежести всеобъятного мира и… блинов, уже ждущих тебя где-то в глубинах домашнего чертога…
И вся это рождающаяся симфония повседневности входит в сознание-ощущения — «чувство-знание» — как удивительное начало ещё одной вереницы событий, наполненных безотчётным восторгом, бескорыстной радостью бытия, еще только открытого для исполнения…
И беспричинная, непроизвольная улыбка озаряет лик, высвечивая на нём волшебную картину неподконтрольного никакой мировой стихии, вне каких-либо причинно-следственных закономерностей, самодостаточного счастья. И сладкая истома охватывает тело, и неизъяснимый восторг разгоняет душу до метафизических высот ощущения от предназначенной будущности. И два чувства сопернически овладевают: так приятно, так сладко ещё немного остаться во власти неспешного сна, ибо понятие спешки заперто на задворках сознания, и, одновременно, — желание сорваться в вихрь предстоящего дела — жизни, поскорее отпить из приготовленной на сей день «чаши бытия», побежать навстречу тому откровению мира, которое, безусловно, уже вот-вот ожидает тебя, погрузиться в приятное и ещё непресыщенное восприятие всех удивительностей, всех неожиданностей, всех радостных, и просто счастливых впечатлений и переживаний.
Всё молодо, всё свежо, всё бодро и заряжено уже поджидающей радостью, актуальным восторгом, самыми неожиданными впечатлениями и неведомыми ощущениями. Столько всего нового, интересного, неиспробованного, загадочного вокруг. И от всего этого волна непосредственного удивления, непорочного блаженства, безгрешной радости открывающегося в душе бытия переполняет и рвётся наружу. Это чистая радость как энергия жизни, как неопровержимое предчувствие вселенскости, это само беспримесное, самородное счастье — непосредственное и естественное как возможность дышать и воспринимать. Как вечная Истина…

Христианский догмат о Страшном Суде основан на классическом понимании действия закона сохранения в замкнутой системе — для того, чтобы одни по итогам Судного дня могли войти в Рай и обрести заслуженное блаженство, необходимо, по закону сохранения, чтобы другая часть мира была низвергнута в Ад и погрузилась в вечный ужас. При этом в результате эсхатологической поляризации в оценочном пространстве «добро–зло» испытываемые страдания грешников в своем абсолютном выражении, чувственном напряжении и категорической неперерешаемости соразмерны блаженству праведников, и они, очевидно, «статистически» сбалансированы с неизменной суммой.